
— Это чрезвычайно важно, — взывал лектор. — Я могу рассказать вам одну историю...
Слушатели на миг оживились в надежде услышать что-то не столь отвлеченное, но внимание дамы, застывшей со спицами в руках, его не утешило.
— Приметы и чудеса, — насмешливо бросил он в аудиторию.
И окончательно потерял нить рассуждений.
Он то подносил руку к горлу, то тер его, цитировал Шекспира, Послание апостола Павла к Галатам. По мере замедления речь его, казалось, потеряла всякую логику, хотя время от времени Крэшоу поражало остроумное сопоставление двух несоотносимых идей. Его слова напоминали речь старика, перескакивающего с одного предмета на другой, хотя связь между ними была разве что подсознательной.
— Когда я служил в Симле, — произнес он, хмуря брови, словно для того, чтобы солнце на плацу не било ему в глаза, но что-то — холод, или туман, или тусклый зал — вспугнуло его воспоминания. И снова он уверял тосковавшие лица, что дух не умирает вместе с телом и что тело движется лишь по велению духа. Надо только проявить упрямство, не сдаваться...
Жалкое зрелище, думал Крэшоу, больной цепляется за свою веру. Словно жизнь была его единственным сыном, который умирал и с которым он хотел сохранить связь...
Из зала Крэшоу подали записку. Ее передал доктор Браун, проворный человечек, сидевший в третьем ряду; в Обществе его ценили как присяжного скептика. В записке стояло: «Попробуйте заставить его замолчать. Он явно очень болен. Какой вообще смысл в его докладе?»
Крэшоу перевел взгляд на Уивера, однако жалость к нему испарилась при виде блуждающего взгляда, в котором вопреки всему, что он говорил, все так же читалась издевка, и носового платка, от которого исходил удушающе сладкий запах. Это был человек «не нашего круга»; по возвращении домой надо будет проверить его послужной список в Армейском бюллетене.
